Придорожный валун, который лежит на своем месте испокон веков, на самом деле тоже летит вместе с нами.
Да и не валун это вовсе, а всего лишь комбинация волн.
Как и я, как и вы, господа: все мы — прихотливые сочетания волн.
Вообще вся материя — это волновое движение. Рябь, летящая по бесконечной зеркально ровной глади.
По глади вакуума.
И на самом-то деле не летящая никуда.
Никаких заданных размеров материя не имеет.
То, что мы называем ее размерами, — всего лишь частота и амплитуда волновых колебаний, которая поддается воздействию любых импульсов, в том числе и сверхслабых.
Впрочем, об этом я могу рассуждать часами.
И не только рассуждать: две моих статьи на эту тему напечатаны были в университетских ученых записках.
— Что это вы, Анатолий Борисович, накропали такое заумное? — с досадой сказала мадам завкафедрой. — Прочитала — и ничего не поняла.
— Кому надо — те поняли, — ответил я.
И это была чистая правда: видные физики-теоретики откликались на мои публикации очень благосклонно.
Передо мной открывался путь в целевую аспирантуру, в докторантуру, да что там — просто в большую науку.
Но о научной работе пришлось позабыть, поскольку в скором времени вся жизнь моя пошла кувырком.
Да, пошла кувырком. По вине проклятого дара.
У нас на кафедре появилась новая лаборантка, девушка необычайной, неземной красоты — по крайней мере, я так думаю до сих пор, хотя повидать и пережить успел многое.
Женская красота, знаете ли, не есть понятие объективное, это чье-то (иногда массовое) представление о красоте.
Так вот, внешность Ниночки в точности соответствовала моему личному представлению о том, что такое неземная женская красота.
До малейших деталей, включая даже такие тонкости, как соотношение разреза глаз и изгиба рта.
Через месяц коллеги стали делать ехидные намеки, что вот, мол, Анатолий Борисович, циник наш записной, имеет на лаборантку какие-то присущие ему черные скабрезные виды.
Шпильки отпускали не только дамы (хотя они, естественно, в первую очередь): всем известно, что в преподавательских коллективах, по преимуществу дамских, идет непрерывное обабливание мужчин.
Намеки были злые и очень обидные, поскольку я не делал ничего предосудительного.
Я не флиртовал с Ниночкой, не ухаживал за нею, не дарил ей пошлых цветов и подарков, не провожал ее до дома, не ходил с нею в преподавательскую столовку.
Да что там столовка: я вообще кроме «здрасте — до свидания» не говорил Ниночке ничего.
Ну, разве что служебные необходимости:
— Нина Георгиевна, выведите, пожалуйста, на принтер лабораторную работу номер три.
И все разговоры в кафедральной комнате замирали, десятки остреньких глазок начинали буравить мне спину:
«Как он к ней подкатился, фат бессовестный, как глядит на нее сверху вниз, а ведь у нее декольте! Как он руку положил на спинку ее стула! Посмотрите, бедная девочка напряглась, словно струнка».
И неверно: не заглядывал я Ниночке в декольте, мне это было не нужно.
А вот настораживалась она действительно, это факт, каждый раз настораживалась, когда я приближался к ней, заговаривал с нею или просто смотрел.
Я готов был часами глядеть на Ниночку, что бы она ни делала, и это ее тяготило.
Девушка она была строгая, недоступная, не то что преподаватели — даже студенты, забегавшие к нам на кафедру, называли Ниночку только по имени-отчеству и на «вы».
Всем известно было, что Ниночка из хорошей, как говорится, семьи и попала к нам по высокому блату: отец ее работал в Генштабе. Сама она готовилась к поступлению в какую-то военную школу, а может быть, (язвили) даже в академию.
Часто, сидя за компьютером, Ниночка оборачивалась и смотрела на меня укоризненно и строго.
«Анатолий Борисович, — говорил ее взгляд, — или вы прекратите таращиться, или скажите что-нибудь внятное».
Но я не прекращал. И не говорил ничего вразумительного — оттого что робел перед ее красотою. А точнее, перед опасностью непроизвольной дисминуизации.
Знаете, когда она входила в преподавательскую, я готов был провалиться сквозь землю — в данном случае это расхожее выражение имело очень даже конкретный смысл.
Для меня было самоочевидным, по чьему это бедру — узкому, атласно-белому, с дивной горбинкой поверху и с прямою линией внизу — спускаюсь я в своих кошмарных снах.
Долго ли, коротко ли — потребность постоянно видеть Ниночку стала для меня просто болезнью.
Телефон ее был написан на желтом листочке, прикнопленном к кафедральной доске объявлений. Уж не помню, сколько раз я срывал с доски этот листок и выбрасывал: меня мучила мысль, что любой, кому не лень, может взять и позвонить Ниночке домой. Осквернить святыню, мне недоступную.
Эту комбинацию цифр я не просто выучил наизусть: она выжжена на внутренней поверхности моей черепной крышки.
Но набрать этот номер я не мог и даже не пытался.
Может быть, древний царь Навуходоносор терзался таким же мучительным и неосуществимым желанием потрогать пальцем огненную надпись на стене своего дворца.
Я уходил с работы позже всех, в унылом предчувствии беспросветного вечера вдали от Ниночки, а утром бежал на работу в предвкушении счастья: вот сейчас я увижу, как она идет к факультетским дверям в своем легоньком пальто нараспашку.
— Господи, — проворчала одна кафедральная дама, — как он ей улыбается, этой свинушке! Мне бы кто-нибудь так улыбался.