Очень скоро я нашел простой способ продления счастья видения: уйти с работы раньше Ниночки, притаиться где-нибудь между киосками возле автобусной остановки — и затем, держась на некотором отдалении, следовать за нею через весь город.
Тут тебе и шпионский трепет ревнивца (с кем это у нее назначена встреча?), и возможность наблюдать обожаемое существо свободно движущимся в природной среде.
Мы с нею входили в один автобус, только через разные двери, и ехали до метро. Там, в густой толчее, опасность потерять Ниночку возрастала (поскольку я, пропуская дам и пожилых людей, выходил из автобуса последним), но, как правило, она останавливалась у книжных прилавков и всё что-то высматривала, хотя ничего и не покупала. Это давало мне возможность ее нагнать.
Я ходил по Москве, пробираясь сквозь толпы за мерцанием ее темных волос: так в холодный ветреный день блеет листва осины. Ветер налетит, вздрогнет темное деревце — и словно молния окатит его с головы до ног, сделав на секунду светлым, почти серебряным.
Это был мой блуждающий огонек, я не терял его из виду даже за сотню шагов.
Первое время я тешил себя наивной уверенностью, что удачно маскируюсь и что Ниночка меня не видит.
В таком случае надо было признать, что жизнь она ведет совершенно безгрешную и что все мои ревнивые предположения лишены каких бы то ни было оснований.
На транспортные знакомства Ниночка не шла, по чужим квартирам не шастала, места молодежных увеселений не посещала, на улице общалась лишь с существами своего пола.
Постепенно, однако же, мне стало казаться, что это не я ее пасу, а она меня ведет: в вагон метро входит только убедившись, что я тоже успеваю, а выходит не внезапно, но как бы подавая мне знак, что пора выходить: демонстративно смотрит на часы, застегивает сумку, захлопывает книжку — и всё это с отчужденным видом, не глядя на меня, притаившегося за широкими спинами пассажиров. Выйдя из вагона, медлит, разглядывает висящие под потолком таблички — словом, делает всё, чтобы я от нее не отстал.
Но я гнал от себя эту мысль как самонадеянную и порочную (хотя она очень меня завлекала).
Это была наша первая с Ниночкой совместная игра: она делала вид, что не замечает меня, а я делал вид, что этому верю.
Так, играючи, Ниночка довела меня до самого подъезда своего дома, а чтобы я не сомневался насчет квартиры, выглянула в окно своей комнаты.
Оставалось только помахать мне рукой — но такой грубой ошибки Ниночка допустить не могла: уж ей-то было известно, какой тяжелой формой застенчивости я страдаю.
Я бы расценил это как жестокую насмешку.
Всякий раз по приходе домой она выглядывала в окно — и, убедившись, что Огибахин на месте, задергивала штору.
Но сквозь эту тяжелую штору Ниночка продолжала тянуть меня к себе, как магнит: я не мог уйти, никак не мог. Тот, кто хоть раз любил, хорошо меня понимает.
И я торчал под окном своей любимой, прячась в тени тополей, пока она не гасила свет. А потом ехал домой готовиться к завтрашним занятиям и отсыпаться.
И вот наступил тот злосчастный вечер, когда всё в моей жизни провалилось в тартарары.
Шел холодный осенний дождь. Весь промокший до нитки я стоял под окном Ниночки в ожидании, когда погаснет свет.
Внезапно я ощутил всю бессмысленность того, что со мною, Огибахиным Анатолием Борисовичем, происходит. Одичалый преподаватель физики, продрогший, как бродячая собака, дежурит под окнами лаборантки… и разумного конца этой глупости не видно.
«Надо что-то делать, надо что-то делать», — сказал я себе, сунув мокрые руки в карманы мокрых брюк.
И вдруг всё вокруг стало сухим и серым.
Темный каменный гул окружил меня, под ногами пронзительно заскрипело.
Я понял, что стою на четвертом этаже возле лифта и, прислонившись спиной к металлической сетке, пытаюсь бесшумно закрыть железную дверь.
Хотя — какой смысл теперь скрываться?
Весь подъезд наверняка слышал, как грохочет, подъезжая, кабина. Я один этого не слышал — и очнулся только от скрипа под ногами бетонной плиты.
Дверь клацнула громко, словно волчий капкан.
Если бы не этот щелчок, я вообще не был бы уверен, что поднимался на лифте: сердце колотилось так сильно, как будто я бежал по лестнице бегом.
«И что теперь?» — спросил я себя.
Голова моя горела, как обложенная сухим льдом, глаза обведены были огненными кольцами. Костюм тяжелый, словно брезентовый. Карманы полны воды.
Зачем я здесь? Что скажут люди? Стою у лифта, как утопленник… «И в распухнувшее тело раки черные впились..».
«Надо что-то делать», — сказал я себе вновь, неотвязно думая о своем проклятом даре.
Черт возьми, а почему бы нет? Почему бы нет?
Мне холодно, мне одиноко.
Разве я такой, как все, чтобы поступать так, как все?
Разумеется, я понимал, что с точки зрения морали мои дальнейшие действия будут выглядеть по меньшей мере сомнительно.
Не говоря уже о смертельном риске, с которым это было сопряжено. Чужой дом, чужая квартира — это ведь не собственная теплая ванная. Могут затоптать, могут вымести поганой метлой — и будут, черт меня побери, правы.
Но я не смог устоять, и я это сделал.
Я это сделал.
Я позвонил в дверь Ниночкиной квартиры — и сразу же, чтобы меня не успели увидеть в глазок, дисминуизировался до мыслимого предела.
Кстати, мыслимый предел существует, я это опытным порядком давно уже установил. При уменьшении в 273 раза по причинам волнового характера происходит резкое ухудшение зрения и слуха, совершенно несовместимое с ориентацией во внешней среде.