Тем не менее мой утвердительный кивок привел ее в восторг, выражение которого несколько меня смутило:
— Во пруха, ё-моё! — воскликнула она. — Ухэзаться можно!
В первый момент я решил, что у меня начались галлюцинации: так, знаете ли, бывает в фильмах ужасов, когда юная женщина вдруг начинает говорить сатанинским басом, и лицо ее, исказившись, покрывается жутким могильным киселем.
Но ничего подобного не случилось: собеседница моя смотрела на меня с веселым простодушием ребенка, ожидающего похвалы. Смачная фраза слетела с ее прелестных уст легко и естественно, как лепесток китайской розы.
Впрочем, моя реакция несколько ее смутила.
— Я что-нибудь не так ляпнула? — спросила она, покраснев. — Вы меня поправляйте, пожалуйста. Русские балдеют, когда я так говорю, но никто не корректирует мои ошибки. Просто слушают и забавляются. Тут на днях я двух хмырей из вашего мин-юста обслуживала, так они от кайфа просто ссали кипятком.
— От кайфа это делать невозможно, — заметил я. — Причиной могут быть лишь бурные отрицательные эмоции: например, злость, ярость, гнев.
— Ой, как вы здорово объясняете! — воскликнула моя собеседница. — Подождите, я должна это записать.
И достала из сумки блокнотик.
Работала Керстин в городской тюрьме, где томились в заточении десятки моих соотечественников.
Занималась устным переводом (на допросах) и письменным: через нее проходили все малявы, которые русскоязычные заключенные посылали на волю и получали по адресу Blok Methusalem, Psf 666 или что-то в этом роде.
— Я, конечно, могу говорить нормально. Но ведь мне практика нужна, чтобы форму не потерять. Мои клиенты сплошь по фене ботают, а для меня это еще один иностранный язык. Если я не буду практиковаться, перестану понимать.
Поговорили о Москве, где Керстин была раз, наверное, десять, обнаружили общих знакомых в университетских кругах. По этому поводу перешли на «ты».
В общем, приятная получилась беседа. Вся усыпанная блатным говорком, под который и мне пришлось подстраиваться, хотя сквернословить я с детства не люблю.
В конце концов Керстин спросила меня:
— А ты куда, собственно, гребешь?
Я ответил, что, собственно, никуда: шлындаю по стране.
— На следующей станции я линяю, — застенчиво сказала Керстин. — Хера ли нам срок мотать? Канай ко мне.
— Когда?
— А прямо сейчас. Я живу одна.
Подумала — и прибавила:
— Мать мою так.
И через час я оказался в ее маленькой беленькой квартирке, где вся мебель была из светлых сосновых досок, будто бы на турбазе.
Последний раз я спал по-человечески сто восемьдесят восемь ночей назад, в Ларискином будуаре. Чуть не заплакал, когда, ложась у Керстин спать, вдохнул давно забытый запах свежего постельного белья.
Надо ли говорить, что вечера мы с подружкой проводили в долгих поучительных беседах?
Керстин приносила с собой ксерокопии арестантских писем и прилежно переводила их на немецкий, нередко засиживаясь за компьютером до середины ночи.
Я, как мог, помогал ей, разбирая каракули автоугонщиков и контрабандистов.
«А за Лялькой, мама, строго следи, чтоб она, мокрохвостка, с кем попало не нюхалась, принесет в подоле выблядка — и ее удавлю, и тебе не прощу».
Керстин была влюблена в свой языковой и человеческий материал. В первый же день нашей дружбы она призналась мне:
— Не могу слушать ваши блатные песни: сразу, блин, начинаю плакать.
И, как бы в подтверждение этих слов, тут же заплакала легкими светлыми слезами.
Ее пытливые вопросы порою ставили меня в тупик.
— Анатолий, что такое полуперденчик? Я поняла так, что это рабочий фартук официантки. Но разве его носят сзади?
Моей неприязни к использованию в русской бранной речи слова «мать» Керстин не разделяла.
— Ну, и что тут особенного? — защищала она мой великий и могучий язык. — В Италии страшное ругательство — «порка Мадонна». А ты знаешь, что для итальянцев Мадонна? Святая святых. У них у самих глаза на жопу лезут от этих слов.
Училась Керстин круглосуточно.
— А что это ты сейчас со мной делаешь? — спрашивала среди ночи в самый неподходящий момент. — А как это будет по-русски?
В общем, славная мне попалась подружка.
Возможно, вы спросите: а как же Ниночка? Как же моя вечная любовь и великая боль?
Хороший вопрос.
В одном советском фильме есть такой эпизод: на вокзальной платформе стоит офицер в длинной шинели и ест эскимо. Настроение у него — хуже некуда: час назад ему отказала любимая девушка. Но за этот час она передумала и примчалась на вокзал. Издали увидала своего офицера с мороженым в руках, развернулась — и гордо уплыла прочь.
Дескать, как он мог в такой момент?
Между прочим, мороженое в те времена — это был дешевый и быстрый перекус. Офицер просто не хотел помирать.
Вот это красотке и не понравилось.
Ей было бы приятнее увидеть его болтающимся в веревочной петле.
Мужику, считай, повезло, что на вокзале торговали мороженым. Иначе петли ему было бы не миновать.
Не уподобляйтесь, ради Бога, глупой героине глупого фильма. И не будем больше об этом.
До знакомства со мной Керстин давно уже не была девственницей. Впрочем, больше года она жила одна: предыдущий друг ее оказался «швуль», в смысле голубой, и она мирилась с этим, пока тот не стал приводить в дом любовников.
О замужестве Керстин даже не помышляла: зачем?
Дом содержала в стерильной чистоте, кухня у нее просто блестела — по той простой причине, что хозяйка не желала (да и не умела) готовить.