— Откуда вы знаете, что в розыске? — осведомился я.
Лизавета раскрыла рот — и зарделась: видимо, хотела что-то с ходу соврать, но не вышло.
— Я просто случайно заглянула в эту черную папку, — потупившись, призналась моя сотрудница. — Думала, это материал в номер. Лежит и лежит…
Я, собственно, ничего другого и не ожидал.
Так вот в чем причина ее маеты: сотрудница моя умирала от любопытства и не знала, что предпринять, как получить допуск к нашим с Огибахиным дальнейшим секретам.
Впрочем, любопытство я не считаю большим пороком: намного хуже унылое равнодушие к жизни.
Видя, что я не собираюсь ругаться, Лизавета вновь оживилась и осмелела.
— Виталий Витальевич, а там всё правда в этой папке? Он и правда это умеет?
— Да, умеет.
— Вы сами видели? Своими глазами?
— Можете не сомневаться.
— Да я и не сомневаюсь, я сразу поверила. Виталий Витальевич, а с кем он сейчас говорит?
— Ну, раз уж вы всё знаете, скажу открытым текстом: он звонит своей Ниночке.
— Как Ниночке? — ахнула Лизавета и надолго умолкла.
Я успел докурить сигарету, а она всё молчала и скорбно глядела в темное окно.
— Значит, эта сучка не сдохла, — со вздохом проговорила наконец Лизавета. — Живёхонька, и размера нормального. Ну, правильно: раз трубку может поднять — значит, нормального. Всё у нее получилось, и вход, и выход. У меня нет, а у нее — да. Я пробовала, пробовала — никакого эффекта. Конечно, ей всё было растолковано, всё показано, а тут — живешь, как кот Тишка, поди, дойди своим умом…
Но долго горевать Лизавета не могла: теперь она была посвящена в тайны и могла их на равных со мной обсуждать. Это было даже интереснее ее неудачных опытов над собою.
— А как вы догадались, Виталий Витальевич? — понизив голос, спросила она.
Ответить на этот вопрос, не покривив душой, я не мог.
Дело в том, что моя собственная единственная в жизни дисминуизация не прошла бесследно: прислушиваясь к себе, я чувствовал, что этот чертов волновой озноб — заразная штука. И наконец меня осенило: ведь Ниночка испытала это десятки, если не сотни раз. Наверняка она подцепила эту болезнь и научилась вызывать в себе приступы дисминуизации без участия Огибахина.
Однако Лизавете знать ход моих мыслей было не обязательно: во-первых, ее интерес к чужим делам и без того переходил границы приличия, а во-вторых — о факте собственной дисминуизации я предпочел бы забыть.
Вот почему я прибег к иному, более житейскому объяснению.
— Как догадался? Да очень просто. Мне показалось странным поведение мадам полковницы. Вы понимаете, кого я имею в виду?
Лизавета радостно закивала.
— Рассудите сами: у вас единственная дочка, и вот среди ночи она исчезает неизвестно куда, а вместо нее в ее комнате оказывается совершенно чужой человек.
— Да я бы душу из него, мерзавца, вынула! — с энтузиазмом воскликнула Лизавета.
— Не сомневаюсь. А эта, извините за выражение, мамаша нарочно запутывает самые важные вопросы: к какой подруге уехала Ниночка, на чем уехала, с кем, в какое пальто она была одета.
— Как будто знала, что никуда ее дочка из дома не выходила! — подхватила Лизавета.
— Да не как будто, а определенно знала.
— Правильно! Нинка наверняка ей рассказывала, какие штуки с ней проделывает по ночам этот негодяй.
Запальчивость, с которой было выдвинуто это, в общем-то, вполне логичное предположение, показалась мне чрезмерной, и я на правах старшего товарища счел за благо несколько остудить Лизаветин пыл.
— А вот в этом я не уверен.
— Виталий Витальевич! — возмутилась моя сотрудница. — Позвольте мне как женщине иметь свое суждение! Между мамой и дочкой всегда есть особая биологическая связь.
На щеках у Лизаветы вновь выступил горячечный румянец. Нет, девушка явно перетрудилась с попытками дисминуизации, подумал я и спорить больше не стал.
— Как бы то ни было, — сказал я вслух, — при чтении этой сцены мне сразу показалось, что всю ночную мелодраму Ниночка с мамой разыграли в четыре руки.
— А может быть, и полковник тоже был в курсе дела? — предположила Лизавета.
— Нет, — твердо возразил я, — это исключено. Полковнику нельзя было рассказывать правду — по крайней мере, в ту ночь. Во-первых, он должен был буйствовать натурально, чтобы ночной гость ничего не заподозрил, а во-вторых — ему еще предстояло заявить в милицию о пропаже дочери и сделать это так, чтобы там прониклись его бедой. Сыграть такую роль, зная, что на самом-то деле с Ниночкой ничего не случилось, смог бы лишь великий трагический актер. Эта задача полковнику не по плечу. Даже генерал армии с нею не справится.
— Да, наверно, вы правы, — задумчиво произнесла Лизавета. — Хотя возможны варианты.
— Например?
— Откуда мы знаем, что полковник бесился натурально? Это Огибахин так пишет, но он же был в панике и наверняка обмочил штаны. Потому и поверил.
— А следователь? Почему поверил следователь? Убитых горем отцов он видел наверняка не однажды. Почему же он позволил лапшу себе на уши вешать? Тоже в панике был?
— Нет, не в панике! — дерзко отвечала Лизавета. — Следователь был не в панике. Он был В КУРСЕ.
Тут-то я ее, торопыгу, и поймал.
— Нет, голубушка! Если бы следователь был в курсе дела, разве он дал бы своему клиенту убежать из СИЗО? Не с собакой бы его тогда искали, а с пылесосом.
— Да, наверно, где-то вы правы, — неохотно согласилась Ли-завета.
— Разумеется, прав. И не где-то, а именно здесь. Вопрос в другом: зачем был устроен весь этот спектакль? Чего, собственно, Ниночка добивалась?